<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Письмо CXV

Сенека приветствует Луцилия!

Мне не хочется, мой Луцилий, чтобы ты слишком уж тревожился по поводу слов и слога: у меня есть для тебя заботы поважнее. Ищи, о чем писать, а не как; старайся, что пишешь, то и думать, а что думаешь, то усвоить и как бы запечатлеть собственной печатью.

Чья речь покажется тебе придирчиво вылощенной, у того, так и знай, душа тоже занята пустяками. Великий муж говорит небрежней и уверенней; что бы он ни сказал, во всем больше убедительности, чем тщательности. Ты знаешь многих молодых людей с красивой бородой и прической, словно только что вынутых из сундука: от них не жди ничего мужественного, ничего основательного. Речь убранство души: если она старательно подстрижена и подкрашена, и отделана, то ясно, что и в душе нет ничего подлинного, а есть некое притворство1. Стройность речи – украшенье не для мужчины.

Если бы нам дано было увидеть душу человека добра, какой святостью, каким кротким величием светилась бы она! Как блистали бы в ней и справедливость, и отвага, и воздержность, и разумность2, а кроме них и скромность, и сдержанность, и терпимость, и щедрость и общительность, и (кто бы этому поверил?) редчайшее в человеке благо – человечность сливали бы свое сиянье. А предусмотрительность, а тонкость вкуса, а самое возвышенное из свойств – благородство – сколько бы они прибавили красоты, сколько степенности и величавости! Всякий сказал бы, что не одну любовь, но и почтенье внушает эта душа.

Если бы кто увидел ее лик возвышенней и блистательней всех лиц, какие он привык видеть у людей, разве он не остановился бы, не оцепенел, словно встретив божество? Не стал бы молча умолять, чтобы взгляд на нее не был сочтен за грех? а потом, ободренный призывной кротостью лика, не приблизился бы, не молился бы коленопреклоненно, не созерцал бы долго, глядя снизу вверх – ибо она намного выше привычного для наших глаз роста, – в ее пылающие кротким, но ярким огнем очи? не повторил бы наконец изумленно и благоговейно строки нашего Вергилия:

Как мне тебя называть? Ты лицом непохожа на смертных,
Голос не так звучит, как у нас...
Счастлива будь, кто б ты ни была! Облегчи нам заботу!3

И она снизойдет и облегчит заботу, если мы захотим чтить ее! А чтят ее не жирными тушами зарезанных быков, не повешенным на стену золотом и серебром, не вкладом в храмовую казну, но волею к праведности и благочестью.

Всякий, повторяю, загорелся бы к ней любовью, если бы нам посчастливилось ее увидеть; а теперь многое нам препятствует, либо поражая наш взгляд чрезмерным блеском, либо удерживая его темнотою. Но мы, если бы захотели освободить от всех преград зрение души, так же как мы очищаем лекарствами глаза и делаем их взгляд острее, могли бы раз глядеть добродетель даже в прячущем ее теле, даже сквозь бедность, даже сквозь униженность и поношенье; мы увидели бы, повторяю, эту красоту даже сквозь скрывающую ее грязь.

И наоборот, мы разглядели бы злонравие и вялость горемычной души, даже если бы нам мешал яркий блеск, излучаемый богатствами, и бил в глаза лживый свет почестей и могущества.

Тогда бы мы и поняли, каким презренным вещам мы дивимся, словно дети, для которых любая игрушка драгоценна. Ведь они и родителям, и братьям предпочитают купленные за медные деньги бусы. "Какая разница между ними и нами, – говорит Аристон4, – помимо той, что мы сходим с ума из-за картин и статуй и наша глупость обходится дороже?" Им доставляют удовольствие обкатанные камешки с побережья, если они пестрые, а нам – разноцветные пятна на огромных колоннах, привезенных из египетских песков или из африканских пустынь и поддерживающих какой-нибудь портик или потолок столовой, вмещающей целый город.

Мы восхищаемся стенами, облицованными тонкими плитами мрамора, и хотя знаем, что под ними скрыто, сами обманываем свои глаза. А наводя позолоту на кровли, разве не лживой видимости мы радуемся? Ведь знаем же мы, что под нею – неприглядное дерево! Но не только стены и потолки украшаются тонкою облицовкой; и у всех тех, кто гордо шествует у тебя на виду, счастье облицовано. Вглядись – и узнаешь, сколько зла скрыто под тонким слоем достоинства.

А та вещь, которая дает работу стольким должностным лицам, стольким судьям, и стольких делает должностными лицами и судьями деньги! С тех пор как они в чести, ничему больше нет заслуженной чести: делаясь поочередно то продавцами, то товаром, мы спрашиваем не "какова вещь", а "какова цена"? Смотря по мзде, мы верны долгу, смотря по мзде неверны. Мы следуем правилам честности, пока она сулит нам что-нибудь, но тотчас перебежим к ее противникам, если понадеемся больше получить за злодейства.

Родители приучили нас восхищаться золотом и серебром, внушенная в нежном возрасте алчность, засев глубоко, растет вместе с нами. К тому же весь народ, ни в чем не единодушный, сходится в одном: на деньги смотрят с почтеньем, близким желают побольше денег, деньги, словно это величайшее достоянье человека, жертвуют богам, когда желают угодить им. Наши нравы дошли до того, что бедность стала проклятьем и бесчестьем, богачи ее презирают, бедняки ненавидят.

А тут еще поэты с их стихами: пуще распаляют они наши страсти, восхваляя богатство как единственное украшенье и прелесть нашей жизни. Им кажется, что даже бессмертные боги ничего лучшего ни дать, ни иметь не могут.

Солнца высокий дворец поднимался на стройных колоннах,
Золотом ясным сверкал...

Взгляни и на колесницу Солнца:

Ось золотая была, золотое и дышло, и обод
Вкруг колеса золотой на серебряных спицах держался.5

И даже век, который они хотят представить самым лучшим, именуется у них золотым.

И у греческих трагиков представлены такие, кто меняет на барыш невинность, здоровье, доброе имя.

Дан слыть мерзавцем – лишь бы богачом прослыть...
Не спрашивают, кто да что, а "сколько есть?":
Кто чем владеет, во столько же и ценится...
Такого нет, чем стыдно было б нам владеть...
Богатым – жить хочу, а бедным – лучше смерть...
Коль умирать – так тоже лучше с прибылью...

Превыше блага для людей, чем деньги, нет:
Ни наслажденье матери, ласкающей
Детей, ни отца опека не сравнится с ним.
И если лик Венеры так же сладостен,
Ее недаром любят боги и смертные.6

Когда последние слова были произнесены, все зрители как один вскочили, чтобы прервать эту трагедию Еврипида и прогнать актера, – и тогда сам Еврипид вышел на середину и попросил их подождать и посмотреть, чем кончит этот поклонник золота. Беллерофонт в этой драме поплатился карой, как любой из нас платится в своей драме.

Жадность не бывает без кары, хотя она и сама по себе есть немалая кара. Во сколько она обходится слез, во сколько трудов! Сколько горести доставляет ей желаемое, сколько горести приобретенное!7 Прибавь еще ежедневные тревоги, чья мучительность соразмерна богатству. Владеть деньгами – большая пытка, чем добывать их. Как стонем мы над убытками, которые и на самом деле велики, и еще больше кажутся. И потом, пусть фортуна ничего не отнимает, – для таких людей убыток все, чего они не заимели.

"Но их-то все и называют богатыми и счастливыми и мечтают сравняться с ними достоянием". – Согласен, но что с этого? Кому живется хуже тех, которых преследуют и горести, и зависть? Вот если бы мечтающие о богатствах посоветовались с богачами, а искатели почестей – с честолюбцами, достигшими высших степеней! Тогда они изменили бы желанья, между тем как теперь, предав проклятью прежние, тотчас же загораются новыми. Нет человека, довольного своим счастьем, даже если бы оно шло к нему в руки. Все недовольны и своими замыслами, и успехами, всем кажется лучшим то, от чего отказались.

Но это как раз и даст тебе философия (ничего важнее, по-моему нет): ты никогда не будешь раскаиваться. К такому прочному счастью, которого никакая буря не поколеблет, не приведут тебя ни складные слова, ни плавно льющаяся речь. Пусть слова текут как хотят, лишь бы строй души не нарушался, лишь бы она была высока и не заботилась о чужом мнении, довольная собою как раз за то, за что другие недовольны, лишь бы жизнью поверяла свои успехи и о своем знании судила по тому, многого ли она не желает, многого ли не боится.

Будь здоров.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)