БИБЛИОТЕКА

А.Ш.Тхостов


ТОПОЛОГИЯ СУБЪЕКТА

(ОПЫТ ФЕНОМЕНОЛОГИЧЕСКОГО ИССЛЕДОВАНИЯ)

Вестник Московского Университета. Сер. 14, Психология. 1994. №2, с. 3-13; №3, с. 3-12.



Границы "Я" или "зонд" сознания

Субъект-объектное членение реальности – одна из самых фундаментальных оппозиций, укоренившихся в мышлении человека нового времени, – образует наиболее ясную и на первый взгляд простую интуицию. Я достаточно легко и просто могу сказать, относится ли тот или иной феномен к иному или не-иному, т.е., другими словами, это Я или не-Я. Каждое совершающееся со мной событие я могу непроблематично квалифицировать как случившееся со мной или сделанное мной. В первом случае я сталкиваюсь с независимыми от меня силами объективного мира, во втором – выступаю автором своего поступка. Граница, проходящая между этими событиями, и есть граница, отделяющая объект от субъекта.

Эта простая и очевидная интуиция сразу же становится запутанной, если мы зададимся несколькими простыми вопросами. Что служит критерием различения этих событий? Является ли эта граница устойчивой, что ее определяет и как она устанавливается?

Неоднозначность местоположения такой границы может быть продемонстрирована в классическом психологическом феномене зонда (Бор, 1971; Леонтьев, 1975). Его смысл заключается в том, что человек, использующий для ощупывания объекта зонд, парадоксальным образом локализует свои ощущения не на границе руки и зонда (объективно разделяющей его тело и не его зонд), а на границе зонда и объекта. Ощущение оказывается смещенным, вынесенным за пределы естественного тела в мир внешних вещей. Зонд, включенный в схему тела и подчиненный движению, воспринимается как его продолжение и не объективируется.

А.Н.Леонтьев проницательно отмечал, что локализация объекта в пространстве выражает его отделенность от субъекта: это "очерчивание границ" его независимого от субъекта существования. Границы эти обнаруживаются, как только деятельность субъекта вынуждена подчиниться объекту: "Замечательная особенность рассматриваемого отношения заключается в том, что эта граница проходит как граница между двумя физическими телами: одно из них – оконечность зонда – реализует познавательную перцептивную активность субъекта, другое – составляет объект этой деятельности. На границе этих двух материальных вещей и локализуются ощущения, образующие "ткань" субъективного образа объекта: они выступают как сместившиеся на осязающий конец зонда – искусственного дистант-рецептора, который образует продолжение руки действующего субъекта" (1975, с. 61-62).

Наиболее важно в этом феномене то, что граница локализации ощущений (т.е. граница между Я и не-Я) прямо зависит от границы автономности/предсказуемости. В случае с зондом, например, ощущение сразу смещается на границу рука/зонд, если зонд начинает двигать не только сам субъект. Движимая другим лицом или неясным механизмом палка, которую я держу в руке, сразу же перестает быть зондом, а становится объектом. То же самое происходит, если мне не известна конфигурация зонда и ожидаемые ощущения не совпадают с действительными.

Феномен зонда позволяет продемонстрировать как минимум два момента субъект-объектной диссоциации. Во-первых, факт подвижности границ субъекта, а во-вторых, универсальный принцип объективации: свое феноменологическое существование явление получает постольку, поскольку обнаруживает свою непрозрачность и упругость. Сознание проявляет себя лишь в столкновении с иным, получая от него "возражение" в попытке его "поглотить" ("иное" не может быть предсказано, и именно граница этой независимости есть граница субъект-объектного членения). Все, что при этом оказывается по одну сторону этой границы, есть Я, а то, что лежит по другую, – иное.

Нестабильность границы позволяет изменять содержание объективного мира, и можно создать специальную ситуацию, в которой проявится не существующее в обычных условиях явление. Так, в широко известной иллюзии "глазного яблока" (Джемс, 1901) обнаруживается несуществующее реально движение видимого мира. Под внешней простотой эта иллюзия содержит весьма необычные моменты, которые стоит рассмотреть подробнее. Нажав на глазное яблоко рукой, мы убеждаемся в нарушении стабильности воспринимаемого объекта в виде его несуществующего движения. Интерес в данном случае это явление представляет потому, что оно связано непросто с движением самого глазного яблока, а именно с его необычным принудительным характером. В норме под воздействием светлой точки, попадающей на периферию сетчатки, глаз тотчас же перемещается на нее, и испытуемый сразу видит ее стабильно локализованной в объективном пространстве. То, что. испытуемый не воспринимает вовсе, – это смещение этой точки относительно сетчатки в момент скачка и самого движения глаза. Последние "прозрачны", не объективированы и не существуют для субъекта именно потому, что полностью "предсказаны" и учтены в акте восприятия. Светящаяся же точка объективирована именно потому, что она независима от познающего субъекта. Спонтанное и принудительное движение глазного яблока разнятся только в одном: первое "нормально", поэтому учтено и вписано в картину ожидаемых изменений. и движение стимула относительно сетчатки в этом случае не воспринимается. Последнее же в силу "ненормальности" такого движения не имеет программы ожидаемых изменений, и смещение проекции на сетчатке расценивается как движение самого объекта. Сходный механизм лежит в основе "феномена Гельмгольца", при парализации глазной мышцы попытка двигать глазами приводит к скачку изображения в том же направлении, в котором переводится взор.

Объективный мир существует для моего сознания именно постольку, поскольку не может быть раз и навсегда учтен и требует постоянного приспособления, осуществляющегося "здесь и сейчас". Плотность внешнего мира определяется степенью его "предсказуемости". придающей его элементам оттенок "моего", т.е. понятного и знакомого, или, напротив, "чуждого", т.е. неясного, "непрозрачного". Становясь "своим", внешний мир начинает терять свою плотность, растворяясь в субъекте, продвигающем свою границу вовне. Близкий мне мир внешних вещей постепенно начинает исчезать, я перестаю замечать, слышать и ощущать конструкцию моего жилища, родного города, знакомые запахи к звуки, удобную и привычную одежду и даже других, но знакомых и привычных мне людей и т.п. Этот привычный мир, образующий своего рода сложное тело, пронизанный чувством причастности, "теплоты" (Бахтин М., 1979), и теряющий в нем свою плотность, может вдруг ее обнаружить при резком изменении окружения. Человек, попавший в новые условия быта, столкнувшись с резкими переменами, испытывает "культурный шок", со страхом и удивлением обнаруживая забытую плотность бытия. Размерность субъектности резко сокращается, а в мире объектов появляются, казалось бы, уже давно исчезнувшие вещи, неудобные детали, непривычные отношения, создающие ощущение враждебного, непослушного, "чужого".

Наиболее четким критерием освоенности, сворачивания в устойчивый конструкт служит само исчезновение феномена, которым я начинаю пользоваться, не испытывая никаких затруднений, и само существование которого становится для меня неявным. Так, осваивая язык (или в более широком смысле, по Л.Витгенштейну (1991), "языковые игры"), я научаюсь им пользоваться совершенно бессознательно, затрудняясь даже рефлексировать лежащие в его основе правила. Язык, которым я овладел, должен быть как бы "проглочен", и затруднения, с которыми я сталкиваюсь, суть затруднения того, что сказать, но не как это сделать. Пример с языком – частный случай таких растворений, которые можно продемонстрировать и в актах восприятия (конструкты, перцептивные универсалии, решетки, схемы), и в действиях с орудиями. Культурная история человека, история создания орудий, инструментов, метрических систем, способов действия, технологий и пр. – это одновременно история формирования и человеческого тела, и конфигурации субъект-объектного членения. Инструмент лишь тогда становится "орудием", когда он хорошо освоен и перестает существовать в качестве объекта, на границе с которым действует субъект. Вписываясь в схему моего тела, он транспонирует границу субъект-объектного членения к другому объекту, на который становится направлена моя активность. Пианист начинает играть не на клавишах, а музыку, художник – не рисовать линию, а писать картину, ремесленник – работать не с инструментом, а с объектом труда, ребенок – не гулить, а говорить.

Однако, абсолютизируя эту точку зрения, мы сталкиваемся с весьма интересным явлением: с полной утратой самого субъекта, обнаруживающего себя лишь в месте столкновения с "иным" и отливающегося в его форму; со странной "черной дырой" чистого познающего Ego, не имеющего ни формы, ни содержания и ускользающего от любой возможности его фиксации. Феноменологически это проявляется в интенциональности сознания, являющегося всегда "сознанием о" (Brentano, 1924; Husserl, 1973) и его "трансфеноменальности" (Sartre, 1988). Собственно субъект, чистое Ego познающего сознания прозрачно для самого себя и если удалить из него все объективированное содержание, все не-сознание, то не остается ничего, кроме неуловимой, но очевидной способности проявлять себя, создавая объекты сознания в виде ли мира, тела или эмпирического и особого, трудно передаваемого "чувства авторства".

В этом виде оно представляет собой весьма специфическую реальность. Оно не натурально и не субстанционально. Про него трудно сказать, что оно обладает определенными качествами: оно не имеет "природы". Сознание – "ничто" в том смысле, что невозможно найти феномен, о котором мы могли бы сказать, что вот именно это и есть сознание, и ни один сознательный феномен не обладает "привилегией" представлять сознание (Sartre, 1988).

Но каким же образом с этой точкой зрения согласуется тот очевидный для каждого факт, что кроме "черной дыры" и объективированного мира существует огромная область "эмпирического я"? Ведь на самом деле существует мое тело. Я знаю, что это я испытываю те или иные чувства, это мои воспоминания, это я думаю или говорю. Эти очевидные для каждого интуиции невозможно просто отбросить. Необходимо понять, что я имею в виду, говоря "мое", и что представляет собой на самом деле чувство самоидентичности.

Феномен тела

Можно попытаться ответить на эти вопросы, начав. с феномена "тела", использовав его как удобную модель для понимания феноменологии "своего" и "чужого". "Собственное тело для нас прототип и ключ всех форм. Только его мы знаем динамически, изнутри, и лишь в силу этого знания получаем возможность истолковывать. как форму пространственные грани вещей. Мы угадываем в них изнутри идущий напор, который, встречая противодействие извне, остановлен в своем нарастающем усилии и несмиренный напряженно закрепляет себя в пространстве" (Бахтин Н., 1993).

Внутри ощущения "моего тела", содержится универсальный принцип порождения феномена субъективности, реальность которого обнаруживается лишь в точке сопротивления, соприкосновения с иным, Если допустить, что ощущение локализуется не на границе рецепторов, а на границе автономности субъекта, то весьма интересным становится вопрос о возможности существования самих телесных ощущений, их локализации в телесном пространстве.

Тело, полностью подчиненное субъекту, есть универсальный зонд и должно осознаваться лишь на уровне своих границ, разделяющих мир и субъекта, вернее, именно своими границами, уподобляющимися границам мира. Поскольку внешняя реальность может себя обнаружить лишь через воздействие (Бор, 1971) на меня, мое тело, то именно происходящие в них изменения я интерпретирую как факт внешнего мира. Сама размерность тела может быть изменена за счет включения в него инородных частей, но лишь постольку, поскольку они войдут в его границы (например, зонд, хорошо освоенный протез и пр.) и не будут объективироваться. Свое существование (как объект сознания) тело получает, лишь демонстрируя упругость и непрозрачность, неадекватность прогнозирования и управления. Совершая какое-либо действие, я никогда в привычных условиях не озабочен тем, как мне необходимо управлять им: пытаясь что-либо взять или куда-то пойти, я не учитываю, что между моим волевым усилием и необходимым действием лежит вполне объективный посредник – механизм тела (Бахтин М., 1979). Если оно мне не послушно или осуществление такого акта сталкивается с каким-либо затруднением, лишь в подобном случае я обнаруживаю существование этого неловкого посредника.

Но именно эта исходная, всегда присущая телу "недостаточность" и несовершенство его механизма порождают стабильное существование самого феномена тела. Тело как физический механизм подчиняется целому ряду объективных законов и ограничений: я не могу поднимать неограниченную тяжесть, не могу передвигаться с неограниченной скоростью, тело недостаточно ловко для выполнения моих причуд, он" слабо, устает и пр. Его "прозрачность" исходно неполна, и естественными формами его "проявления" выступают физиологические функции. Мы не можем управлять голодом и жаждой, не полностью и не всегда способны регулировать естественные отправления, вегетативных проявления эмоциональных состояний, сексуальные и некоторые другие потребности. Наконец, тело подвержено деструкции со стороны внешнего мира: для него, а не для субъекта существуют законы физики, острота ножа и жар огня. Короче говоря, тело – это еще и организм [1], с чем приходится мириться.

При этом тело более или менее мне послушно, я могу им управлять. И именно это чувство авторства позволяет мне называть его моим. Это внутреннее противоречие зафиксировано языком в самом определении "мое тело", подчеркивающем его одновременную принадлежность/непринадлежность. Тело – это не вполне Я, ибо для чего бы тогда его выделять, и в то же время мое, т.е. не вполне чужое. Значительная часть ограничений, накладываемых на тело, усваивается субъектом так же, как перцептивные схемы и языковые игры, "растворяя" жесткую конструкцию организма-объекта и оставляя лишь его редуцированную, "превращенную" часть, которую я и называю – "мое тело".

Для ребенка на стадии овладения произвольными движениями и телесной регуляцией тело должно максимально объективироваться и восприниматься как "отдельное", "чужое", "предстоящее" образование. Осваивая собственное тело, ребенок тем самым параллельно формирует и собственное Я, замечая, что он является автором собственных телесных движений, присоединяя к себе как субъекту "нехватки" (испытывающему голод, жажду, страх) чувство субъекта-автора. Ж. Лакан, высказывая гипотезу о роли стадии зеркала как образующей функцию Я, замечает особое чувство, испытываемое маленьким ребенком, наблюдающим себя в зеркало (Lacan, 1988). Можно объяснить странность особого отношения к визуальному образу в холодном стекле, на фоне куда более значимых для ребенка объектов, таких, как мать или его близкие, любимые игрушки и пр., если понять, что причиной такого выделения столь малозначительного объекта служит то, что он относится к числу тех редких зависимых от ребенка предметов, движение, появление и исчезновение которых определяется им самим.

Это развивающееся "чувство автора" как центр самоидентичности хорошо иллюстрируется классическим случаем детской игры "прочь-сюда", описанной З.Фрейдом (1991), в которой ребенок распространяет свое управление катушкой с нитками на символическое овладение приходом и уходом матери.

По мере освоения в онтогенезе тело становится "прозрачным", растворяясь в субъекте и проявляя себя лишь в особых случаях "противостояния", например таких, как освоение необычных движений, неловкость при опьянении, "одеревенение", "онемение", "непослушность", либо резкого изменения стереотипа [2]. Существование артикуляционного аппарата становится очевидным при обучении иностранному языку (как, кстати, и существование самого языка, в обычной ситуации столь же неочевидного для нас, как неочевидно для героя Мольера, что он говорит прозой), а существование рук и ног – при обучении танцам. Впоследствии по мере автоматизации они вновь "исчезают". Это может произойти не только при "появлении" нового феномена, но и при "исчезновении" старого: например, необычное и ясное ощущение, возникающее после удаления зуба.

Своеобразный зонд представляют собой перцептивные схемы. Восприятие и другие познавательные процессы – это не просто операции, совершаемые в голове индивида, но и акты взаимодействия с миром, и такое взаимодействие не просто информирует субъекта, но и трансформирует его (Найссер, 1981). В этом случае сворачивается не телесная конструкция, а вынесенная вовне когнитивная активность. Именно возможность пренебречь опосредующим звеном, "растворить" промежуточный зонд, задавая особую топологию субъекта, создает и ряд специфических переживаний иного. Параллакс, изменения сетчаточного изображения, последовательность переживаются как "расстояние". "Вряд ли будет преувеличением, если уже из психологических опытов заключить, что понятия пространства и времени в сущности приобретают определенный смысл лишь благодаря тому, что можно пренебречь взаимодействием со средствами измерения" (Бор, 1971, с. 60) [3].

Плотность тела, плотность мира, состоящего из неудобных, жестких предметов, осваивается ребенком, пока не исчезает совершенно. Так же как он обучается языку, не имея представления о лингвистике, он осваивает законы тела-механизма и физические законы мира (закон инерции через столкновение с массой, а закон всемирного тяготения через практику падений); итак же, как в случае языковых игр, эти законы не рефлексируются, но их существование всегда можно обнаружить, создавая особую экспериментальную ситуацию.

Что касается "внутреннего тела", то в реализации тех же принципиальных условий его порождения можно отметить значительно меньшие возможности для объективации, меньшую непредсказуемость случайных событий, связанную с гомогенностью и автономностью среды возможной топологии. За исключением, пожалуй, ощущений со стороны желудочно-кишечного тракта, пульсации сердца и ритма дыхания для здорового человека "внутреннего тела" практически не существует и он не знает о работе и расположении своих внутренних органов до того момента, пока они осуществляются автоматически.

Ситуация совершенно меняется в случае соматического заболевания. Патологическим процессом нарушается нормальное протекание телесных функций, и они "проявляют" себя, объективируясь в границах тела и получая качества чувственного содержания. Естественно, что отсутствие готового словаря интрацептивных значений затрудняет возможности их тонкой дифференциации, рефлексии или вербализации. В первую очередь, на уровне продрома, используются эмоционально-оценочные координаты, категории самочувствия, готовые словари знакомых ощущений и лишь затем – с формированием соответствующей категориальной сети – происходит формирование специализированных словарей, дающих возможность четкого выделения тех или иных состояний. Использование "готовых" словарей и телесных конструктов приводит к частым диагностическим ошибкам, "маскировке" симптомов, стереотипному реагированию. Так, практически любые недомогания в детском возрасте связаны с жалобами "на живот". Эта ситуация становится вполне понятной, если учесть, что желудочно-кишечный тракт – одна из наиболее рано выделяемых и освоенных телесных областей (первичность ощущений голода и жажды, систематическое обучение правильным отправлениям, частые диспепсические расстройства, внимание, уделяемое в нашей культуре питанию ребенка).

Возникновение препятствий внутри собственного тела создает специфическую конфигурацию, топологию "внутреннего тела", погруженного внутрь анатомического тела человека. Если зонд выносит эту границу вовне, то в случае соматического заболевания тело из универсального зонда, совпадающего с размерностью внешнего тела, становится собственным объектом, сжимаясь до границ нового сопротивления.

"Культурное" тело

Другой, не менее важный способ объективации телесности связан со специфически человеческими особенностями его бытия. Человек включен не только в мир внешних вещей, противопоставленных ему самой силой природы, с безличной "железной" необходимостью навязывающей ему свои законы, но и в человеческую среду, осуществляющую свои коммуникативные запреты. "Коммуникативные акты обнаруживают, придают оформленность и постоянно перепроверяют присутствие говорящего в пространстве человеческого общения. Они создают его "место" и одновременно место других, с чьим сопротивлением-противоречием говорящий в этом пространстве сталкивается" (Тищенко, 1991а, с. 29). С самого раннего детства ребенка приучают к "правильному" осуществлению целого ряда функций, связанных с питанием, отправлениями, овладением инструментами. Мать, добиваясь от ребенка контроля за функциями его организма путем соблюдения режима питания, награды и наказания, приписывания ответственности и вины, по сути дела, создает совокупность "сопротивлений", порождающих конфигурацию "культурного тела", особый контур его, не совпадающий с границами Я, очерченными природными преградами. Культурная функция не только не равна натуральной, на почве которой она формируется, но способна в значительной степени ее видоизменять. Метафора Ф. Кафки становится буквальной, и общество "вырезает" свой приговор на теле своей жертвы. Результат этой операции – новая реальность "культурного", содержащая в себе новые возможности и пространство "культурной патологии".

М. Фуко приводит очень интересный пример детского онанизма, возникший в качестве педагогической проблемы достаточно поздно. Нет сомнений, что как натуральный феномен онанизм существовал во все времена, но рассматривался как чисто физиологический акт, за который ребенок не нес ответственности. Изменяя атрибуцию ответственности, приписывая вину, общество создает целую технологию контроля: от внутренней – правил поведения до внешней – изменения архитектуры дортуаров учебных заведений (Foucault, 1978).

Ограничения, налагаемые обществом на натуральные функции, создают принципиально новый "ландшафт" культурного тела. Запреты и правила еды и отправлений образуют новую реальность "алиментарного тела", правила гигиены – субъективный феномен "чистоты и грязи", сексуальные запреты – "эротическое тело".

Особенно демонстративна в этом смысле последняя группа запретов. Сексуальная потребность, сталкиваясь с регламентацией ее проявлений, формирует совершенно особые представления об эротическом/неэротическом, тесно связанные с историческими, религиозными и этическими вариантами запрещенного/разрешенного. В европейской культуре XVII-XIX вв. эротически провоцирующим для мужчин было обнажение женщиной даже части ноги, тогда как размер декольте, явно превышая допустимый в наше время, не нес практически никакого эротического оттенка. Вместе со снижением требования к степени закрытости ног снижается и их эротическая привлекательность. Трудно представить современного поэта, которого, как Пушкина, могла бы настолько взволновать женская лодыжка. Одна и та же часть тела в зависимости от регламентации ситуации ее обнажения способна вызывать совершенно различные чувства. В качестве примера можно назвать ситуации нудистского пляжа, бани и стриптиза. На мой взгляд, абсолютно необходимым условием существования эротики является само существование запрета, в зоне нарушения которого она и возникает. Эротично именно это "преодоление", тогда как полная отмена запретов приведет к деструкции "эротического тела". Тема эротики демонстрирует еще один, довольно интересный пример необходимости иного для возникновения Я. Почти любая форма сексуальной активности (за исключением некоторых "неполных", маргинальных форм: онанизма и др.) требует "партнера", т.е. непрозрачного другого, создающего плотность моего эротического тела.

Так же как в случае "моего тела", моя идентификация может быть рождена в рамках коммуникативных затруднений. "Эмпирическое Я" проясняется на ограничениях, налагаемых на меня как на субъекта социальных отношений. Когда я идентифицирую себя с отцом, воином, гражданином, то речь идет о подмене чистого Ego на эмпирическое Ego в виде физической, социальной или духовной личности (если использовать терминологию У.Джемса). Я, идентифицированное как Отец, не совпадает с чистым Ego познающего сознания. Это весьма интересное несовпадение можно отметить в различных точках, но прежде всего в степени свободы, открытого волеизъявления, границе инициации и контроля поступка. У У.Джемса приведен отчетливый пример такого несовпадения: "...например, частное лицо может без зазрения совести покинуть город, зараженный холерой, но священник или доктор нашли бы такой поступок несовместимым с их понятием чести. Честь солдата побуждает его сражаться и умереть при обстоятельствах, когда другой человек имеет полное право скрыться в безопасном месте или бежать, не налагая на свое социальное Я позорного пятна" (Джемс, 1901, с. 137). Заметим, что социальное Я куда менее свободно, и его поступки определяются не рациональностью (подразумевающей свободный выбор), а более или менее четким, предписанным (а следовательно, не вполне рациональным) каноном сохранения той или иной формы самоидентификации. Эти идентификации ограничены в волеизъявлении и именно этими ограничениями и созданы. Субъект, идентифицировавшийся с отцом, солдатом и пр., должен совершать поступки, не вытекающие из его воли, но предписанные избранной ролью. Гражданин античного полиса, совершая суицид, предписанный ему понятием о благе полиса, не совершал свободного поступка. Его свобода заканчивалась выбором своей социальной идентификации.

Плотность коммуникативных ограничений, запретов, табу "вырезает" особую конфигурацию, ответственности и вины за проявление моих желаний и реализацию наслаждения. Super-ego суть продукт сворачивания, интериоризации своеобразного зонда контроля, формирующего особую форму самоидентичности: топологию социального, морального субъекта (Фрейд, 1924).

Конверсия как патология "культурного" тела

Несовпадение натурального и культурного тела человека образует зазор, в пространстве которого развиваются специфические расстройства, относимые обычно к группе функциональных или конверсионных симптомов. Принципиальной особенностью такого рода расстройств является сочетанное отсутствие какой бы то ни было объективной патологии с особым символическим смыслом данного нарушения. Принципиальная возможность их реализации обусловлена подвижностью границ телесного Я, позволяющих создать особую конфигурацию "ложных границ", имитирующих органическую патологию. Хотя эта гипотеза нуждается в специальном обсуждении и доказательстве, можно предположить, что механизм формирования конверсионных симптомов заключается в том, что они разворачиваются только в сфере "полупрозрачных" функций, которыми человек овладевает (или принципиально может овладеть). Сущность конверсионной патологии заключается именно в отказе-поломке управления этими функциями (или, напротив, введении скрытого управления ранее автоматизированными функциями) и перемещении границы субъекта с внешнего контура к внутреннему. Нарушение движений в случае астазии-абазии, мутизм, колиты, запоры, поносы, энурез, нарушение глотания, рвота, одышка, аспирация и пр. происходят не на анатомическом или физиологическом уровне, а именно как нарушение регуляции, перемещение зоны контроля. Они, как правило, исчезают во сне, под воздействием психотропных препаратов или даже при отвлечении внимания. Сама возможность конверсионных функциональных расстройств есть плата за превращение анатомического организма в культурное тело и приобретение им семиотических свойств.

"Культурность" функции предполагает возможность овладения ею и включения ее в контур произвольной регуляции в соответствии с определенными правилами, не совпадающими с требованиями природы. Произвольные и непроизвольные функции в отношении прозрачности к ним телесного механизма сходны только внешне. В условиях нормального функционирования непроизвольные функции прозрачны для субъекта первично, они только еще могут стать непрозрачными при овладении ими, они подчинены логике механизма и описываются на языке тропизмов. Прозрачность произвольных функций вторична, они уже стали прозрачными после освоения, но свернутая внутри них возможность снова стать объектом легко демонстрирует себя в различных сложных ситуациях. Они могут стать произвольными, лишь пройдя путь растворения в субъекте, продвигая постепенно границу субъективности. Но когда-то они были объектными и сохранили в замаскированном виде свой исходный характер. Мы просто забываем, сколько усилий необходимо было затратить ребенку, обучавшемуся правильно есть, пользоваться горшком, ходить, бегать, говорить, писать, рисовать, ездить на велосипеде и пр.

Вписывание ребенка в контекст культуры связано с особой практикой объективации его физической активности, физиологических проявлений, установлением ограничений, последующее преодоление, "сворачивание" которых и есть путь социализации, развития произвольности и вторичной прозрачности телесных функций. Создание "объектов" на пути субъекта – это постоянно текущее задание новой топологии субъект-объектного членения. Патология же в данном случае лишь подтверждает существование этой уже скрытой внутренней "несущей конструкции". Различные культуры и исторические эпохи, приписывая субъекту специфические атрибуции ответственности и вины, создают различные конфигурации субъект-объектного разрыва и соответственно различные типы скрытых конструкций; определяющих культурно-исторический патоморфоз конверсионных расстройств (Якубик, 1982).

Довольно демонстративным примером роли атрибуции ответственности может служить патогенез психогенной импотенции. Сексологами давно отмечена необычно высокая частотность нарушений и поразительная психологическая хрупкость столь физиологически прочной эректорной функции (Частная сексопатология, 1983). Одновременно хорошо известно, что психогенная импотенция практически не встречается, например, в культурах Полинезии. Это не значит, конечно, что полинезийские мужчины устроены намного прочнее. Дело в том, что в культуре, к которой они относятся, мужчина не несет никакой субъективной ответственности за работу своего полового органа, сексуальная неудача не является виной мужчины. А в индоевропейской культуре фаллос издревле выделялся как весьма важный показатель мужественности его обладателя, которую он должен был подтверждать и которая была самым безусловным свидетельством его жизненной активности (Фрезер, 1983).

Большое семиотическое значение фаллоса отразилось в многочисленных памятниках искусства, обрядах, ритуалах, фольклоре. В "Сатириконе" Петрония можно найти одно из самых старых дошедших до нас свидетельств этого переживания вины и ответственности. Герой, утративший мужскую силу, обращается к своему непослушному органу с целой обвинительной речью: "Ну что ты скажешь, позорище перед людьми и богами, – потому что нельзя даже причислить себя к вещам мало-мальски серьезным? Неужели я заслужил, чтобы ты, отняв у меня цветущие весенние молодые годы, навязал мне бессилие глубокой старости?" (Петроний, 1924, с. 212). В этой обвинительной речи сопряжены два момента: во-первых, четкое разделение субъекта и конкретного телесного органа и, во-вторых, известная ответственность за. работу последнего (хотя причиной недомогания героя является месть Приапа, он тем не менее использует слово "позорище").

Фаллос стал означающим столь многих социальных означаемых, что такая нагрузка, естественно, не могла не привести к плачевным для европейского мужчины результатам. Этот пример не только показывает, как попытка овладения произвольной регуляцией мало приспособленными для этого областями телесности может привести лишь к ухудшению их натуральной работы, но и демонстрирует принципиально различные механизмы "культурной" и органической патологии [4].

"Отчуждение" как деструкция топологии субъекта"

"Упругость", "неподатливость", "непрозрачность", по-видимому, составляют универсальное условие объективации как внешнего мира, тела, так и сознания. Обычно я легко и просто идентифицирую мои мысли, мои чувства, мои желания, мою волю, мою речь. Но чтобы понять, какие серьезные теоретические затруднения лежат за обманчивой простотой этих интуиций, отметим, что в психопатологии описаны особые необычные, незнакомые, непривычные состояния отчуждения мыслей, чувств, воспоминаний, желаний и воли. Например, я могу испытывать удивительное для меня ощущение ненависти к тому, что привык любить, мне приходят в голову странные желания, мысли или воспоминания. Но возможна и истинная отчужденность состояний, проявляющаяся в синдромах деперсонализации, дереализации, психического автоматизма, обсессий и пр.

Вдумываясь в феномен отчуждения сознания, мы сталкиваемся с целым рядом противоречий. Зададимся вопросом о том, что служит критерием различения таких состояний: например, как я способен испытываемые мной мысли или чувства отличить от не моих? Каким образом вообще можно испытывать не свои чувства или мыслить не свои мысли – ведь сам факт их испытывания прямо доказывает их принадлежность мне? Универсальным критерием такого различения (как и в феномене тела) служит степень сопротивления (мера управляемости), испытываемого субъектом на границе иного, погруженного уже в само сознание, и само существование феномена говорит о его хотя бы частичной объективированности. Содержание сознания ("объект-сознание") порождено "непрозрачностью" мыслей, памяти, чувств, на напряженной границе с которыми и возникает субъективный образ моего сознания – я-для-себя. Я узнаю о существовании мышления, лишь сталкиваясь с трудностями решения, о памяти когда она мне отказывает. Собственно мышление или память в их нормальном протекании мне недоступны, так как прозрачны, а я могу зафиксировать лишь моменты столкновения с непрозрачным иным. "Лишь в акте проблематизации разум оказывается открыт существующему самому себе (подлинно интенсионален по отношению к нему), и, одновременно, лишь в этом акте нечто реально существует для познающего разума именно как от него не зависящая реальность, как неподатливая, сопротивляющаяся уяснению в понятии плотность бытия. Только получая воздействие извне, объект обнаруживает свою "массу" и только в действии на другой объект – "силу". Точно так же "масса" и "сила" познающего разума обнаруживаются только придя в соприкосновение с не-разумом" (Тищенко, 1991 б, с. 48). Выражаясь точнее, субъект может осознать себя лишь в превращенной внесубъектной форме – в форме объекта, в результате чего "при осознании мышления мысли действительно воспринимаются как бы извне" (Фрейд, 1924, с. 21). При объективации мир, тело и сознание приобретают оттенок "чуждости", и только в "отчужденном" виде они могут существовать для меня и становятся доступны анализу.

В случае нормального протекания мышления оказывается весьма затруднительным указать, что это, собственно говоря, такое. Мысля, я не могу выделить никакого особенного инструмента мышления, аналогично тому, как, совершая движение, я не фиксирую наличия медиатора-тела, лежащего между моей волей и объектом, на который она направлена. То, что я называю мыслью, есть только фиксация затруднений, задержек, имеющая так же мало общего с мышлением, как тело с организмом. "Мысль несется стремглав, так что почти всегда приводит нас к выводу раньше, чем мы ее успеваем захватить. Если же мы и успеваем захватить ее, она мигом видоизменяется" (Джемс, 1901, с. 120).

Особый интерес для понимания субъективной феноменологии мышления представляет его связь с речью. Речь, в которой выражается объективированная мысль, не совпадает с соответствующей мыслью и не может ей предшествовать. Речевое высказывание по своей природе сукцессивно, тогда как лежащая в его основе мысль симультанна: начиная высказывание, я более или менее представляю себе, чем оно окончится. Поэтому изначально высказывание скорее представляет собой намерение, к которому я подбираю адекватные слова и "можно допустить, что 2/3 душевной жизни состоят именно из этих предварительных схем мыслей, не облеченных в слова" (там же). Именно задержка облечения в слова, демонстрирующая упругость языка как объективной лингвистической реальности, поиск "точного" адекватного слова, зазор между словом и мыслью образуют реальность моего языка (и, в значительной степени, мышления) для-меня. Язык не существует, если он полностью мне подвластен; он мой, если я могу управлять его неподатливостью (вернее, он может быть репрезентирован мне лишь в форме неподатливости); он чужой, если не подчиняется мне совсем. Отчуждение мысли, проявляющееся в различных психопатологических синдромах (от "скачки идей" и навязчивых мыслей до синдрома Кандинского-Клерамбо), – это всегда утрата контроля: от контроля над течением до контроля над содержанием.

Аналогично могут быть интерпретированы и эмоциональные состояния, испытываемые человеком. Правда, здесь мы наталкиваемся на некоторые не вполне ясные моменты, но можно попытаться наметить хотя бы гипотетическую линию рассуждения. Сложность заключается в том, что согласно идее "прозрачности" эмоции должны быть направлены лишь на внешний мир: именно внешний объект оценивается как страшный, приятный или неприятный. Однако в действительности они в большей степени характеризуют мое субъективное состояние: мне страшно, печально, грустно, весело и пр. Можно предположить, что архаическая функция эмоций как определенного этапа "первовидения" в восприятии внешнего мира была заменена более развитыми категориальными системами, но сохранила свое значение для оценки внутреннего субъективного мира. Возможность их "непрозрачности" связана, по-видимому, с диссоциацией физиологического механизма эмоций (сопровождающихся вегетативными изменениями, выделением гормонов, активацией срединных отделов мозга) и их феноменологическим содержанием [5]. Физиологические структуры можно рассматривать как своеобразный аналог организма, имеющего возможность стать субъективным телом. То, что "тело" эмоций имеет весьма малое сходство с их анатомическим и физиологическим аппаратом, не должно нас смущать: субъективное тело тоже имеет весьма приблизительное сходство с организмом.

В рамках такого подхода могут быть по-новому осмыслены теории эмоций Джемса-Ланге и Кэннона-Барда. Высказанным в них положениям о том, что после восприятия события, вызвавшего эмоцию, субъект переживает ее как ощущение физиологических изменений в организме (которые по сути и есть сама эмоция), не нашлось адекватного места в позднейших психологических теориях, хотя эти положения и были подтверждены целым рядом экспериментальных исследований. Еще Г.Мораньоном (цит. по: Блум, Лейзерсон, Хофстедтер, 1988) было показано, что при введении испытуемым адреналина, часть из них ощущала нечто схожее с эмоциональными состояниями, другие же говорили, что не чувствуют эмоций, но описывали состояние физиологического возбуждения. Люди, сообщавшие об эмоциях, уточняли, что они чувствовали себя так, "как если бы" они были напуганы. Но когда Мораньон говорил с этими людьми о некоторых важных событиях их недавнего прошлого, о смерти членов семьи, о предстоящей свадьбе, их чувства теряли форму "как если бы" и становились настоящими эмоциями, будь то печаль или радость. Необходимость контекста для приобретения физиологической активацией конкретного субъективного содержания неоднократно подтверждалась и в позднейших исследованиях [6].

Для нашего рассуждения важно то, что в этих экспериментах демонстрируется особая отчужденность, в рамках которой могут порождаться эмоциональные состояния. Когда я говорю о своей тоске, радости или тревоге, я имею в виду некоторую особую ситуацию неуправления этими состояниями, овладевающими мной. Это особая форма отчуждения, остающаяся (так же, как в случае с телом) либо в зоне моего, либо, в случае особой упругости или интенсивности, в виде иного, например, депрессии, витальной тоски, навязчивого страха или возбуждения. Такие состояния не вытекают из реальных событий жизни и отчетливо рефлексируются субъектом как не его истинное состояние: я не могу ничего поделать со своим настроением, не могу развеселиться, опечалиться или иным образом "взять себя в руки".

Эмоциональные состояния и явления внешнего мира с самого начала мало управляемы и исходно отличаются высокой степенью отчужденности, создавая фиксированные полюса объективации мира и меня. То, что я могу сказать о мире, – это совокупность противостоящего мне иного, а в сердцевине того, что я могу сказать о себе, – совокупность особого иного, мира моих эмоций и чувств.

Радикал отчужденности присущ всему содержанию моего сознания, но степень ее выраженности зависит от возможностей произвольного овладения. Патологические феномены отчуждения часто отмечаются больными именно в тех сферах, где это овладение хорошо развито (произвольные движения, мышление, память, воля), и значительно реже там, где овладение развито мало, также и в норме (два полюса "нормальной" отчужденности: внешний мир и эмоциональные состояния). Отчуждение – это не появление у меня чужих мыслей или желаний, а особая трансформация моего, переживаемая как утрата чувства самости.

Проблема "истинного" субъекта

Здесь мы сталкиваемся с весьма важным феноменом онтологии я-для-себя. Если поставить вопрос о том, что же останется в сознании, если исчезнут все точки сопротивления в виде эмоций, чувств, неудовлетворенных желаний, совести, вины, то мы снова столкнемся с исчезновением я-для-себя. Утрачивая сопротивление иного (неважно, где я с ним встречаюсь), сознание превращается в исчезающую "шагреневую кожу", в "черную дыру" ничего. Лишение субъекта точек опор, снятие плотности окружающего мира в экспериментах по сенсорной депривации (помещение испытуемого в темноте и тишине в ванну, наполненную жидкостью с температурой и плотностью, равными температуре и удельному весу человеческого тела) приводили его к дезориентации во времени и пространстве, нарушениям мышления, особым эмоциональным состояниям, галлюцинациям (Bexton, 1954). Предлагаемые интерпретации этого состояния как проявления мотивации общения (Нюттен, 1975) не кажутся вполне убедительными. На самом деле речь идет о более фундаментальном моменте: о самой возможности очерчивания местоположения субъекта, для чего абсолютно необходимо существование разрыва, размечающего Я и не-Я. Моя самоидентичность есть другая сторона границы не-Я. Я находится именно там, где начинается не-Я. Возможность и необходимость онтологии субъекта связаны с универсальностью разрыва между мной и не-мной, в просвете которого и существует то, что называется моим сознанием; разрыва, который должен заполняться здесь и сейчас и в котором рождается эмпирическое Я. По одну сторону этого разрыва находится "черная дыра" истинного субъекта, по другую – плотный мир. Мир вещей и сознания возможен только в гетерогенной среде, в ситуации неустойчивого равновесия, когда между состоянием нужды и ее удовлетворением нет сиюминутной непосредственной связи. Момент рождения сознания можно с известными оговорками отнести к моменту рождения человека, переходящего из гомогенной пренатальной среды в гетерогенную и сталкивающегося с жаждой, голодом, теплом, холодом, осваивающего первое коммуникативное орудие – крик – для овладения миром, персонифицированным матерью. "Невыносимая плотность бытия" – не затруднение, а обязательное условие существования сознания: пловцу только кажется, что плотность воды мешает ему плыть, на самом деле именно она дает ему эту возможность.

С этой точки зрения истинный субъект очень схож с истинным субъектом психоанализа – Оно. Еще З. Фрейд проницательно заметил, что "сознание является поверхностью психического аппарата", а "Я является измененной частью Оно. Изменение произошло вследствие прямого влияния внешнего мира при посредстве воспринятого – сознательного" (1924, с. 14). Субъект есть неопознанное и бессознательное Оно, которое поверхностно охвачено Я, возникшим как ядро из системы восприятия. Я не целиком охватывает Оно, а покрывает его лишь настолько, насколько система восприятия образует его поверхность. "Нетрудно убедиться в том, что Я есть только измененная под прямым влиянием внешнего мира и при посредстве внешнего восприятия часть Оно..." (там же, с. 22). Близкое понимание ограниченности сознательного Я содержится в философии М.М.Бахтина (1979), считавшего, что я-для-себя – это не весь Я. Я превышает всякий объект в переживании своей субъективности и абсолютной неисчерпанности в объекте в противоположность чистой исчерпанности Другого.

Понимание сознательного Я не как истинного субъекта позволяет пересмотреть декартовское доказательство онтологии субъекта. Для Декарта (1950) субъект – прежде всего рациональный субъект: Я есть Я мыслящее. В онтологическом обосновании используется принцип тотального сомнения: если я могу усомниться во всех своих чувствах и ощущениях, то сам факт существования меня сомневающегося сомнению не подлежит. Необходимость тотального сомнения вытекает из идеи поиска абсолютно несомненного и истинного места субъекта, хотя само по себе тотальное сомнение – не большее доказательство существования, чем ложное ощущение. Истинность или ложность моих ощущений не имеет принципиального значения, доказательством является сам факт ощущения безотносительно к проблеме истинности – кто-то ведь все равно должен испытывать ложные ощущения. Вопрос в том, существую ли я там, где я испытываю эти ощущения, или, в терминологии Декарта, ubi cogito – ibi sum (где мыслю – там и существую). Если признать, что место чувствования или место cogito это не место субъекта, а место его столкновения с иным, место его превращения в иное, лишь в виде которого оно может замутиться, утратив прозрачность, то более точным было бы утверждение, что Я как истинный субъект существую там, где не мыслю, или я есть там, где меня нет.

Практика психоанализа привела Ж.Лакана, правда совсем другим путем, к такому же отказу от декартовской парадигмы. Формула связи бытия и сознания, по его мнению, не может быть двучленной, так как мысль не обосновывает бытие непосредственно. Cogito не исчерпывает субъекта, а из очевидности не следует экзистенция. По Лакану, я мыслю там, где я не есть, а я есть там, где я не мыслю. Субъект мышления и субъект существования не идентичны (Lacan, 1988).

Фантом реальности

Форма феноменологического существования субъекта, требующая своего превращения в отчужденную форму через иное (Я может существовать только в форме не-Я), принципиально есть фантом, иллюзорно совпадающий с истинной реальностью. Тело по отношению к организму, образ мира по отношению к миру, эмпирическое Эго по отношению к чистому Эго суть более или менее адекватно адаптированные фантомы реальности, позволяющие с минимизированным припуском жить в реальном мире. Усвоенная субъективная схема реальности, существующая в виде ли перцептивных конструктов, языковых игр, свернутых правил, ставших прозрачными и незаметно для меня структурирующих мир, вносит в него порядок и саму возможность разрядить "невыносимую плотность бытия". Набор существующих скрытых, сетей, образующих конструкцию фантома, можно обнаружить в особых, случаях: например, иллюзиях, наркотических галлюцинациях и пр.

Обнажение этой универсальной конструкции реализуется в классическом фантомном ощущении. После ампутации больной испытывает абсолютно реальные ощущения отсутствующей у него конечности, степень убедительности которых настолько велика, что, даже видя отсутствие ноги или руки, он тем не менее может пытаться на нее встать или потянуться к предмету. Фантом есть проявление свернутого зонда, чья усвоенная схема стала невидимой, но чье существование становиться очевидным при изменении условий функционирования. Подобные зонды в виде перцептивных схем, стереотипов движения, сематико-перцептивных универсалий, проявляясь в особых условиях, приводят к иллюзиям, внутри каждой из которых может быть найден этот скрывавшийся зонд. Телесный фантом – просто наиболее демонстративный частный случай внезапного обнаружения ранее скрытой схемы, вернее – факта абсолютной необходимости ее существования.

Фантомность мира нужно понимать не как его нереальность, а как единственно возможный вариант приспособления к миру, зависящий не только от его объективно существующих качеств, но и от возможностей и конструкции совокупности опосредствующих восприятие зондов. Искажения, вносимые в эти конструкции, могут менять качества воспринимаемого мира, остающегося на самом деле неизменным. Наркотическое опьянение, специальные психотехники, медитация, трансовые состояния на самом деле не открывают другой реальности, как склонны думать их апологеты, а скорее строят иной фантом. Причем непосредственно-чувственное переживание его реальности не более доказательно, чем ощущение реальности фантомной конечности или галлюцинации. Странные переживания больных в состоянии комы проще понять не как свидетельства "жизни после смерти", а как результат восприятия в условиях измененного функционального состояния, как особый фантом функциональной депривации, неординарных условий, функционирования. Сходство же подобных переживаний у различных людей доказывает не существование особого мира, а универсальность освоенных перцептивных зондов.

В экспериментах по сенсорной депривации были получены результаты, которые можно интерпретировать как нарушения топологии субъекта. В особых условиях обедненности или искаженности внешней стимуляции у испытуемых возникали странные ощущения изменения формы и размерности тела, конечностей и пр. (Bexton, 1954). Г.Бекеши были продемонстрированы фантомы пространственного "передвижения" ощущение, которое могло локализоваться вне тела. Используя пару специальных вибраторов, раздражавших кончики пальцев или бедра, и изменяя интервалы между стимулами, Г.Бекеши показал, что ощущение может локализоваться в пространстве между пальцами или между коленями (Becesy, 1967).

Фантомное ощущение можно рассматривать как реализацию сохранившейся схемы тела при изменившейся анатомии: чем прочнее эта схема освоена, тем прочнее фантом. В ампутированной правой руке ощущения сохраняются дольше, чем в левой, а в руках дольше, чем в ногах.

Утрата схемы-зонда может порождать не только тактильные или гаптические фантомы. Г.Бекеши описывает изменение локализации звуков при использовании двух слуховых аппаратов, воспроизводящих звук от микрофонов, расположенных на груди. В этих условиях при утрате бинаурального параллакса стереофонический эффект оставался, но восприятие расстояния до источника звука было утрачено (там же). Скрытая сеть перцептивных конструктов обнаруживает себя, например, в иллюзиях, заставляя нас искажать реальность в соответствии с упроченными схемами, а их культурная детерминированность как раз и вытекает из культурной детерминированности лежащих в их основе схем. Существуют особые перцептивные схемы, порождающие необычные ощущения: например, описанная У.Найссером (1981) когнитивная карта мореплавателей острова Палават "этак", не имеющая никаких аналогов со стандартными способами ориентации.

Признание гибкости, подвижности и фантомности границ субъекта, строящихся каждый раз заново, позволяет с иной точки зрения взглянуть на старый спор между Дж.Э.Муром и Л.Витгенштейном (Moor, 1925; Витгенштейн, 1991). Причиной этого спора послужило утверждение Дж.Э.Мура о существовании очевидно истинных положений типа "Я знаю, что это моя рука". Аргументация Л.Витгенштейна сводилась к тому, что такого рода утверждения находятся за пределами собственно знания и базируются на некотором пред-знании: "картине мира" и "языковых играх". Это некий предел обоснования, ниже которого сомнение не может простираться. В высказываниях типа "Я знаю, что это моя рука" или "Я знаю, что мне больно" содержится невыводимый из логики и лежащий вне ее элемент, базирующийся на непосредственном чувстве, которое не может быть оспорено. Когда человек, хорошо владеющий языком и не дезинформирующий окружающих, говорит: "Я себя плохо чувствую", то в этом случае он: 1) не подвержен ошибке, 2) не нуждается в дополнительных доказательствах, 3) не может быть опровергнут (Malcolm, 1977). Эмоции и чувства не нуждаются в подтверждении, так как они говорят о самих себе и их доказательством являются они сами. Это очень интересный момент, ибо на самом деле эта неопровержимость относится и к высказываниям типа "Я вижу..." или "Я слышу...". Опровержение существования того, что я вижу или слышу, ни в какой степени не является опровержением факта, что это вижу или слышу Я. Вообще следует признать, что ощущение имеет лишь одну модальность – модальность истинности. Иметь ложные ощущения так же невозможно, как невозможно испытывать ложные чувства. Для субъекта ощущение и истинное ощущение – абсолютная тавтология, зафиксированная в языке как "очевидность". Я принципиально не могу чувствовать ложно. Каждое испытываемое ощущение может быть только истинным, и его ложность, понятая мной из опыта, есть лишь смена его на другое ощущение.

Просто знание без практики иных ощущений не приводит к изменению ложных чувств. Самая массовая иллюзия в истории человечества заключается в том, что, хотя разумное представление о расстоянии до Луны и ее размерах существует по крайней мере 2000 лет со времен Гипарха, мы продолжаем видеть ее как диск диаметром 30 см на расстоянии 1-1,5 км (Грегори, 1972). В классической иллюзии Мюллера-Лайнера даже предпринятое измерение не изменяет непосредственного ощущения разной длины стрелок, а изменения воспринимаемой формы комнаты Эймса или гипотез в рисунках Рубина происходят скачкообразно: от одного "истинного" восприятия к другому. Странность переживания сюрреалистических изображений или гравюр У.Хогарта и М.Эшера вытекает из столкновения взаимно противоречивых, но одинаково "истинных", восприятий.

Пример абсолютно очевидного, по мнению Дж.Мура, предложения Я знаю, что это моя рука несостоятелен не только с философской и логической точек зрения, но и с психологической. Очевидность ощущения может свидетельствовать лишь о существовании этого ощущения. Дж.Мура было бы весьма трудно ответить на вопрос Н.Винера о том, является ли искусственная рука механика, пытающегося починить автомобиль, частью механизма, с которым возится механик, или частью механика, занятого починкой (Найссер, 1981). Дело в том, что на этот вопрос не существует объективного ответа: частью механика в одном случае может быть и отвертка, которой он работает, а может и не быть даже оставшаяся от руки культя. Граница, разделяющая субъекта и объект, не задана раз и навсегда, а образуется каждый раз заново и может сдвигаться в любую сторону. Если речь идет о чистом Эгo, то оно есть нечто вроде "черной дыры" и попросту непредставимо иначе как в превращенных формах эмпирического Эго, являющихся, строго говоря, более объективными, чем субъективными. Если же речь идет о формах эмпирического Эго, то вопрос о локализации – это вопрос об управляемости или границе преграды, местонахождение которой не имеет фиксированного адреса, а задается либо условиями деятельности, либо целым рядом специальных технологий.

Варианты социальной идентичности, задаваемые введением коммуникативных или социальных ограничений (или бенефитов, являющихся перевернутыми ограничениями), порождают столь же иллюзорно реальные фантомы социальной, классовой, кастовой, корпоративной или национальной идентичности. Кровь, пролитая человечеством, защищающим эти кажущиеся ему абсолютно бесспорными фантомы, лучше всяких аргументов доказывает степень их феноменологической "реальности".

Наиболее важная особенность, позволяющая зонду "сворачиваться", – это его контролируемость, отсутствие "непредсказанных" изменений. В соответствии с наиболее фундаментальной интуицией инерции с зондом не должно происходить никаких самопроизвольных изменений – он должен быть механическим, мертвым проводником активности, субъекта. Любая непредсказанность, обнаруживаемая зондом, интерпретируется как его активность и приводит к его вычленению, сдвигу границы субъективности. На уровне непосредственно-чувственного переживания он начинает восприниматься как непонятный [7].

С этой точки зрения познание может идти только одним способом: через превращение жизни в мертвый, расчленяемый объект, ибо лишь таким образом его можно превратить в зонд. Понятое – значит включенное в границы субъекта, у-своенное. Эта особенность заставляет ученого, строящего специфический зонд – научное знание, использовать принцип объективации. "Созданная исследователем экспериментальная идеализация есть форма объективации самого познающего разума, вынесенная вовне... К ставшему чужим, т.е. отчужденному своему же собственному бытию разум применяет тот же схематизм, что и к созерцаемому в пространстве объекту. Идеализация остается сама собой (т.е. разум не сталкивается с "иным") в том случае, когда она либо "покоится", либо находится в состоянии "равномерного движения" – изменяется в направлении обнаруживаемых дедуктивно логических возможностей. Отклонение экспериментальной идеализации (в результате опыта) из состояния "покоя" или "равномерного движения", т.е. отклонение в сферу логически и теоретически невозможного, означает для разума встречу с иным, столкновение с неподатливой плотностью внешнего для познающего разума бытия (Тищенко, 1991 б, с. 14). Необходимость превращения познавательного акта в мертвый зонд укореняет принципиальные, противоречия и ограничения объективного знания: на рациональном уровне оно может существовать лишь в такой же форме окаменелости, как и эмпирическое Эго. В этом состоят "блеск и нищета" рационального познания и объективного метода: создавая принципиальные возможности для познания, они приводят к тому, что знание, полученное в результате процедуры объективации, может быть по своей природе только мертвой структурой. "Степень оформленности есть степень хрупкости. И именно то, что дает вещи ее бытие, именно как этой вещи, – то же самое обрекает ее к уничтожению" (Н.Бахтин, 1993).

Из этого положения вытекают довольно важные следствия. В частности, мысль о том, что законы, посредством которых строится топология социального субъекта, могут быть лишь жесткими, "мертвыми". "Мягкость" закона не позволяет его интериоризовать и разрушает четкость границ ответственности. С феноменологической точки зрения "закон" – это не то, что написано на бумаге, пусть оно и называется "конституцией", а в первую очередь именно его неумолимость, пусть нигде не записанная, ибо я могу превратить в зонд лишь негибкие, однозначно предсказуемые вещи. В этом смысле древние были правы, говоря, что "dura lex, sed lex" [8]. Это свидетельство не ограниченности, а, наоборот, проницательности. Размывание карательных функций власти, обязанной быть гарантом неукоснительности исполнения закона, приводит к коррозии морали и нравственности именно потому, что "необъективность" законов, возможность их неоднозначной интерпретации – путь к деструкции топологии социального субъекта. Нестабильность закона-зонда – что прежде всего нестабильность меня.

Интуиция важности стабильных ограничений рождала специальные практики, позволявшие примирить жесткость морали с ее нарушениями. Исповеди и индульгенции имели глубочайший смысл, заключавшийся в возможности сохранить жесткость налагаемых христианством правил, создавая легитимный канал, в котором естественное для грешной души человека стремление к нарушению строгих запретов не подтачивало самого факта обязательности наиболее важных моральных скреп. Для согрешившего человека как бы оставалась возможность "начать все сначала", ибо иначе он либо должен был жить с ощущением безнадежности, либо подвергнуть сомнению сами скрепы [9]. Отказ от закона не может происходить безнаказанно для субъекта; законы могут нарушаться, но не могут отменяться. Моральная деструкция общества, осуществленная энциклопедистами, совершавшими ревизию "ненатуральных" законов (Маркиз де Сад, 1992), не преодолена до настоящего времени. Из совершенно правильной мысли о том, что в мире не существует никаких неподвижных объективных моральных законов, ими был сделан совершенно неправомочный вывод о возможности их полной отмены.

Заключение

И мир, и тело, и сами феномены сознания равно становятся реальностью как сопротивляющаяся субстанция, как то, что не может быть раз и навсегда учтено, а требует постоянного приспособления. Содержание сознания существует как не "растворенный" им остаток. Оно рождается из необходимости преодолеть непрозрачность не-сознания, репрезентируя его в качестве эмоций, чувственных ощущений, абстрактных конструкций, языка, мышления, памяти, совести, вины, морали и пр. Качество предметности связано не просто с отнесенностью вовне-сознания – предметным может быть и само сознание. Явление объективируется самим фактом представленности в сознании. Уровень же отнесенности определяется "длиной зонда" сознания и в зависимости от границы автономности может простираться до любой точки связки "сознание тело – мир". Членение диады "субъект – объект" проходит по линии напряженного взаимодействия, непрозрачная граница между элементами которого и рождает необходимость субъективного образа объективной реальности. Сам субъект может появиться лишь в этом разрыве, точке непрозрачности, порождающей одновременно и субъекта и то, что называлось в средневековой философии "иным". Граница этого разрыва создает топологию субъекта, не являющуюся постоянной и однозначной, но рожденную предшествующим индивидуальным опытом и наличной ситуацией. Топология субъекта не совпадает с эмпирическими границами его тела: она может быть как вынесена вовне, так и погружена внутрь тела и даже в само содержание сознания.

В рамках идеи зонда возможно переосмысление метапсихологии психоанализа. Я и Сверх-Я можно интерпретировать как превращенные, окаменелые формы объективации истинного субъекта психоанализа Оно. Во всяком случае данная модель обладает преимуществами экономии: она постулирует не три автономных психических образования, а только одно, предлагая к тому же вполне конкретным и универсальный психологический механизм экспликации его производных форм взамен метафорических конструкций классического психоанализа.

Предложенная модель построения топологии субъекта имеет не только чисто теоретическое значение. Она, на мой взгляд, позволяет по-новому поставить целый ряд достаточно актуальных вопросов: от понимания психопатологических феноменов и телесности до проблем коммуникаций, обучения, воспитания, власти, наслаждения, смерти, ответственности, вины и свободы.



К HАЧАЛУ

[1] {{ начало с сноски отсутствует }} закономерностям и всегда равной самой себе (независимо от того, чувствуем ли мы сердце или печень, они работают, в них происходят биохимические процессы, которые никак в своем прямом виде не могут быть доступны человеческому сознанию), и "телом", как реальностью субъективной и не равной своему объективному корреляту – организму ("тело" может включать неорганизменные компоненты: протезы, зонды и пр., иллюзорные органы или части: фантомные ощущения, псевдогаллюцинации и пр. – или, напротив, не включать объективно существующих частей "организма"; игнорирование частей тела, недоступность сознанию многих реально происходящих процессов или функций).

[2] Например, феномен "остановившегося эскалатора". По внезапно остановившемуся эскалатору, ничем фактически не отличающемуся от обычной лестницы, очень трудно идти. Это может быть объяснено только резким изменением стереотипа.

[3] Существование подобных скрытых опосредующих инструментальных зондов отчетливо вскрывается при резком переходе к непривычной системе измерений, например, для европейца, попавшего в США, температура по Фаренгейту, длина в футах и милях, вес в фунтах лишены непосредственного чувственного содержания температуры, веса и размера.

[4] Это позволяет понять высокую эффективность терапевтических приемов, связанных со снятием ответственности; например, временных "запретов" полового акта. 

[5] Ср.: "В грудь он ударил себя и сказал раздраженному сердцу: Сердце, смирись..." (Гомер, 1904). Здесь отчетливо видны объективация эмоционального состояния (он не равен "раздраженному сердцу", а "говорит" ему) и смешение эмоции и телесного ощущения ("раздраженное сердце").

[6] По сути дела, современные психиатры, использующие анксиолитики и антидепрессанты, воздействуют именно на физиологический субстрат эмоций, однако почему-то совершенно не уделяют внимание созданию необходимого когнитивного контекста.

[7] Та же интуиция лежит в основе разделения на мертвое и живое. Мертвое не должно нарушать принцип инертности, а если я сталкиваюсь с его непредсказуемостью, то начинаю приписывать ему качество жизни. З.Гиппиус, описывая восприятие кинематографа в начале века. очень точно передает ощущение ужаса от действия автомата, имитирующего жизнь. В норме именно границы допустимых изменений задают интуиции живого-неживого, а их нарушения – одушевление природы. Дикарь, населяющий мир духами и богами, на самом деле дает наиболее очевидное, простое и ясное объяснение непонятному происходящему.

[8] Закон суров, но это закон (лат.)

[9] Отсюда же вытекает вопрос Алеши Карамазова о том, что если нет бога, то возможно любое преступление, ибо нет верховного гаранта, а следовательно и нет неотвратимого наказания (Достоевский, 1958).

Список литературы

    Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. 424 с.

    Бахтин Н. М. Форма как ступень обреченности // Независимая газета. 20.04.93. С. 7.

    Блум Ф., Лейзерсон А., Хофстедтер Я. Мозг, разум, поведение. М.: Мир, 1988. 248 с.

    Бор Н. Квант действия и описание природы // Избр. науч. труды. М.: Наука, 1971. Т. 2. С. 56-62.

    Витгенштейн Л. О достоверности // Вопр. филос. 1991. №2. С. 67-120.

    Гомер. Одиссея. М.: Тип. И.Д.Сытина, 1913. 224 с.

    Грегори Р.Л. Разумный глаз. М.: Мир, 1972. 215 с.

    Декарт Р. Избранные произведения. М.: Политиздат, 1950. 712 с.

    Джемс У. Психология. СПб.: Тип. М.П.Сойкина, 1901. 408 с.

    Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы. М.: Гослитиздат, 1958. Т. 1. 420 с.: Т. 2. 536 с.

    Леонтьев А.Н. Деятельность, сознание, личность. М.: Политиздат, 1975. 304 с.

    Маркиз де Сад. Жюстина. М.: Ник, 1992. Т. 1. 540 с.: Т. 2. 542 с.

    Наиссер У. Познание и реальность. М.: Прогресс, 1981. 230 с.

    Нюттен Ж. Мотивация // Экcпepиментальная психология / Под ред. П.Фресс, Ж.Пиаже. М.: Прогресс, 1975. С. 16-99.

    Петроний Арбитр Т. Сатирикон. М.-Л.: Госиздат, 1924. 289 с.

    Тищенко П.Д. Психосоматическая проблема (объективный метод и культурологическая интерпретация) // Телесность человека: междисциплинарные исследования. М.: Изд. Философского общества, 1991 а. С. 26-36.

    Тищенко П.Д. Что значит знать? М.: Изд. Российского открытого университета, 1991 б. 64 с.

    Фрезер Дж. Золотая ветвь. М.: Политиздат, 1983. 703 с.

    Фрейд З. По ту сторону принципа наслаждения // Я и Оно. Тбилиси: Мерави, 1991. С. 139-192.

    Фрейд З. Я и Оно. Л.: Academia, 1924. 62 с.

    Частная сексопатология // Под ред. Васильченко Г.В. М.: Медицина, 1983. Т. 1. 302 с.

    Якубик А. Истерия. М.: Медицина, 1982. 342 с.

    Becesy G. von. Sensory Inhibition. Princeton: Prins. Univ. Press, 1967.

    Bexton W.Н. Effects of decreased varyation in the sensory environment // Canad. J. Psychol. 1954. №8. P. 70-76.

    Brentano F. Psychologie. Vom empirische Standpunkt. Hamburg: Meiner, 1924. 270 S.

    Foucault М. Surveiller et Punir: Naissance de la prison. Paris: Gallimard, 1978. 318 p.

    Husseri E. Zur Phanamenologie der Inter-subjektivitat Text aus dem Nachlass. Erster Toil: 1905-1920 // Husserliana. Haag: Nijhoff, 1973. Bd. XIII. 360 S.

    Lacan J. Ecrit. Paris: Seuil. 1988. 657 p.

    Malcolm N. Moor and Wittgenstein on the Sense of "I Know" // Malcolm N. Thought and Knowledge, Ithaca – London: Cornell Univ. Press. 1977. P. 170-198.

    Moor S.G.E. A defens of common sense // Contemporary of British philosophy, 2-nd ser. Oxford, 1925. P. 62-108.

    Sartre J.-P. L'Etre et le Neant. Essai d'antologie. Paris: Gallimard, 1988. 724 p.


Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)